gajto-gazdanov-pisatel_6-pЛитературоведы ставят Гайто Газданова в один ряд с Набоковым и Буниным – оценивая вклад в литературу и просматривая параллели в судьбе. Это справедливо: романы «Вечер у Клэр», «Ночные дороги», еще семь романов и сорок без малого рассказов давно стали классикой. Правда и то, что касается биографии: Газданов – эмигрант той первой волны, что грузилась на пароходы в Одессе и Севастополе, бедствовала в Константинополе, зарабатывала, чем придется, в Париже, пережила (если пережила) оккупацию и никогда не забыла родины и русского языка. Все верно и для Газданова: осетин по крови, прозванный в эмиграции «русским Прустом», считал себя именно русским писателем, и, как показала история, в самооценке не ошибся. Ошибся в ином – сегодня он принадлежит мировой литературе.

Как давно подмечено критиками, в романах и рассказах Газданова события не важны сами по себе, важен отклик, рождаемый в душе и памяти рассказчика. Давно известно и то, что книги Газданова автобиографичны: в памяти и душе всплывало увиденное и пережитое.

Все реки текут в море, но море не переполняется; к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь.

Биография писателя, рассказанная им самим и письмами близких

«Было в моих воспоминаниях всегда нечто невыразимо сладостное: я точно не видел и не знал всего, что со мной случилось после того момента, который я воскрешал: и я оказывался попеременно то кадетом, то школьником, то солдатом – и только им; все остальное переставало существовать. Я привыкал жить в прошедшей действительности, восстановленной моим воображением. Моя власть в ней была неограниченна, я не подчинялся никому, ничьей воле…»

(«Вечер у Клэр»)

Внимательный читатель «сладостных воспоминаний» найдет у Газданова подробности биографии, искусно вписанной в контекст времени. Гайто Иванович сам скажет о времени и о себе, мы лишь добавим прозы жизни, что не вместилась в рамки художественной литературы.

«До тех пор мне много раз приходилось начинать жизнь сначала, это объяснялось необыкновенными обстоятельствами, в которых я очутился, – как и все мое поколение – гражданская война и поражение, революции, отъезды, путешествия в пароходных трюмах или на палубах, чужие страны, слишком часто меняющиеся условия, – одним словом, нечто резко противоположное тому, что я привык себе – давным-давно, точно в прочитанной книге, – представлять: старый дом с одним и тем же крыльцом и той же входной дверью, теми же комнатами, той же мебелью, теми же полками библиотеки, деревьями, которые, как архивы моего бюро, существовали до моего рождения и будут продолжать расти после моей смерти, и лермонтовский дуб над спокойной моей могилой, снег зимой, зелень летом, дождь осенью, легкий ветер российского, незабываемого апреля месяца; много книг, прочитанных много раз, возвращения из путешествий и это медленное очарование семейной хроники, одно могучее и длительное дыхание, слабеющее по мере того, как будет замедляться моя жизнь, терять звучность голос, постепенно закостеневать усталые суставы, седеть волосы, хуже видеть глаза, до тех пор, пока в один прекрасный день, оглянувшись на секунду, я увижу себя точно похожим на моего деда, в теплую весеннюю погоду сидящим на скамейке под деревом, в шубе и в очках, и буду знать, что годы мои сочтены и прислушиваться к шуму листьев, чтобы запомнить его еще раз навсегда, и чтобы не забыть его, умирая.

Тогда – если бы это было так – я бы знал и понял бы, наверное, гораздо больше того, что знал и понял теперь, и я бы смотрел на мир спокойными и внимательными глазами.

Теперь, вдали от моей родины, от возможности какого бы то ни было спокойного понимания, я был бы обречен на медленное и постепенное ослепление, на уменьшение интереса ко всему, что меня непосредственно не касается, и изменения, которые происходили бы, были бы, наверное, незначительны – ряд мелких ухудшений, и больше ничего.

Но после этого душевного томления, после того как я прожил много времени вне каких бы то ни было соображений, кроме соображений личных, тем более всеобъемлющих и сильных, чем более они были узки, после этого – я вновь начал видеть и слышать то, что происходило вокруг меня, и оно показалось мне иным, чем раньше».

(«Ночные дороги»)

Старый дом, полки библиотеки… Домов и полок было много: профессия отца не предполагала оседлости. Баппи, а по-русски Иван, Газданов закончил Петербургский лесной институт и служил лесничим в Сибири, Белоруссии, Тверской губернии, на Кавказе.

Он происходил из осетинской семьи, русской по языку и культуре; родной брат Ивана, Даниил Сергеевич, был известным адвокатом и другом поэта и художника Коста Хетагурова. К осетинской интеллигенции принадлежала и семья матери Гайто, Веры Николаевны (по-осетински – Дики) Абациевой. Она росла в Санкт-Петербурге, в доме дяди, Магомета Абациева.

«Из раннего моего детства я запомнил всего лишь одно событие. Мне было три года; мои родители вернулись на некоторое время в Петербург, из которого незадолго перед этим уехали; они должны были пробыть там очень немного, что-то недели две.

Они остановились у бабушки, в большом ее доме на Кабинетской улице, том самом, где я родился. Окна квартиры, находившейся на четвертом этаже, выходили во двор.

Помню, что я остался один в гостиной и кормил моего игрушечного зайца морковью, которую попросил у кухарки. Вдруг странные звуки, доносившиеся со двора, привлекли мое внимание. Они были похожи на тихое урчание, прерывавшееся изредка протяжным металлическим звоном, очень тонким и чистым.

Я подошел к окну, но, как я ни пытался подняться на цыпочках и что-нибудь увидеть, ничего не удавалось. Тогда я подкатил к окну большое кресло, взобрался на него и оттуда влез на подоконник. Как сейчас вижу пустынный двор внизу и двух пильщиков; они поочередно двигались взад и вперед, как плохо сделанные металлические игрушки с механизмом. Иногда они останавливались, отдыхая; и тогда раздавался звон внезапно задержанной и задрожавшей пилы.

Я смотрел на них как зачарованный и бессознательно сползал с окна. Вся верхняя часть моего тела свешивалась во двор. Пильщики увидели меня; они остановились, подняв головы и глядя вверх, но не произнося ни слова. Был конец сентября; помню, что я вдруг почувствовал холодный воздух и у меня начали зябнуть кисти рук, не закрытые оттянувшимися назад рукавами. В это время в комнату вошла моя мать. Она тихонько приблизилась к окну, сняла меня, закрыла раму – и упала в обморок».

(«Вечер у Клэр»)

Потом, в трудные годы, Гайто Газданов снова и снова будет возвращаться к детству.

«Мне стало тяжело – и я, как всегда, подумал о матери, которую я знал меньше, чем отца, и которая всегда оставалась для меня загадочной.

Она была очень спокойной женщиной, несколько холодной в обращении, никогда не повышавшей голоса: Петербург, в котором она прожила до замужества, чинный дом бабушки, гувернантки, выговоры и обязательное чтение классических авторов оказали свое влияние…

В то время как к отцу я бежал навстречу и прыгал ему на грудь, зная, что этот сильный человек только иногда притворяется взрослым, а, в сущности, он такой же, как и я, мой ровесник, – к матери я подходил потихоньку, чинно, как полагается благовоспитанному мальчику…

Я не боялся матери: у нас в доме никого не наказывали – ни меня, ни сестер; но я не переставал ощущать ее превосходство над собой…

Мне она часто делала выговоры, совершенно спокойные, произнесенные все тем же ровным голосом; отец мой при этом сочувственно на меня смотрел, кивал головой и как бы оказывал мне какую-то безмолвную поддержку».

(«Вечер у Клэр»)

Не назиданиями, но примером мать привила Гайто вкус и любовь к литературе.

«Она любила литературу так сильно, что это становилось странным. Она читала часто и много и, кончив книгу, не разговаривала, не отвечала на мои вопросы; она смотрела прямо перед собой остановившимися, невидящими глазами и не замечала ничего окружающего.

Она знала наизусть множество стихов, всего «Демона», всего «Евгения Онегина», с первой до последней строчки, но вкус отца – немецкую философию и социологию – недолюбливала; это было ей менее интересно, нежели остальное. Никогда у нас в доме я не видел модных романов – Вербицкой или Арцыбашева; кажется, и отец, и мать сходились в единодушном к ним презрении.

Первую такую книгу принес я, учеником четвертого класса, и книга, которую я случайно оставил в столовой, называлась «Женщина, стоящая посреди». Мать ее случайно увидела, и, когда я вернулся домой вечером, она спросила меня, брезгливо приподняв заглавный лист книги двумя пальцами: «Это ты читаешь? Хороший у тебя вкус». Мне стало стыдно до слез…»

(«Вечер у Клэр»)

Кроме Гайто в семье родились две дочери, но вырасти им суждено не было – обе сестры умерли в детстве.

«Никаких размолвок или ссор у нас в доме не бывало, и все шло хорошо. Но судьба недолго баловала мать. Сначала умерла моя старшая сестра; смерть последовала после операции желудка от не вовремя принятой ванны.

Потом, несколько лет спустя, умер отец, и, наконец, во время великой войны моя младшая сестра девятилетней девочкой скончалась от молниеносной скарлатины, проболев всего два дня.

Мы с матерью остались вдвоем. Она жила довольно уединенно; я был предоставлен самому себе и рос на свободе. Она не могла забыть утрат, обрушившихся на нее так внезапно, и долгие годы

проводила как заколдованная, еще более молчаливая и неподвижная, чем раньше.

Она отличалась прекрасным здоровьем и никогда не болела; и только в ее глазах, которые я помнил светлыми и равнодушными, появилась такая глубокая печаль, что мне, когда я в них смотрел, становилось стыдно за себя и за то, что я живу на свете».

(«Вечер у Клэр»)

После смерти отца и мужа материальные дела семьи пошатнулись. Вера Николаевна посоветовалась с родными и решила отдать Гайто в Петровско-Полтавский кадетский корпус.

«В первый раз я расстался надолго с моей матерью в тот год, когда я стал кадетом. Корпус находился в другом городе; помню сине-белую реку, зеленые кущи Тимофеева и гостиницу, куда мать привезла меня за две недели до экзаменов и где она проходила со мной маленький учебник французского языка, в правописании которого я был нетверд. Потом экзамен, прощание с матерью, новая форма и мундир с погонами и извозчик в порванном зипуне, беспрестанно дергавший вожжами и увезший мать вниз, к вокзалу, откуда уходит поезд домой. Я остался один.

Я держался в стороне от кадет, бродил часами по гулким залам корпуса и лишь позже понял, что я могу ждать далекого Рождества и отпуска на две недели. Я не любил корпуса.

Товарищи мои во многом отличались от меня: это были в большинстве случаев дети офицеров, вышедшие из полувоенной обстановки, которой я никогда не знал; у нас в доме военных не бывало, отец относился к ним с враждебностью и пренебрежением.

Я не мог привыкнуть к «так точно» и «никак нет» и, помню, в ответ на выговор офицера ответил: «Вы отчасти правы, господин полковник», – за что меня еще больше наказали. С кадетами, впрочем, я скоро подружился; начальство меня не любило, хотя я хорошо учился.

Методы преподавания в корпусе были самыми разнообразными. Немец заставлял кадет читать всем классом вслух, и поэтому в немецком хрестоматическом тексте слышались петушиные крики, пение неприличной песни и взвизгивание.

Учителя были плохие, никто ничем не выделялся, за исключением преподавателя естественной истории, штатского генерала, насмешливого старика, материалиста и скептика.

Долго потом, когда я уже стал гимназистом, кадетский корпус мне вспоминался как тяжелый, каменный сон».

(«Вечер у Клэр»)

Кадетские мучения продолжались недолго. К исходу года в Полтаву приехала мать, поговорила с сыном и с классным наставником и забрала Гайто в Харьков. Он поступил во 2-ю городскую гимназию с хорошей репутацией умного и культурного заведения. Учителя оставят по себе у Газданова долгую и благодарную память.

«И тогда я ясно увидел перед собой густые деревья сада в медном свете луны и седые волосы моего учителя гимназии, который сидел рядом со мной на изогнутой деревянной скамье. <…> Он был очень умный человек, быть может, самый умный из всех, кого я когда-либо знал, и замечательный собеседник. Даже люди замкнутые или озлобленные чувствовали по отношению к нему необыкновенное доверие. Он никогда не злоупотреблял ни в малейшей степени своим огромным – душевным и культурным – превосходством над другими, и поэтому говорить с ним было особенно легко. Он сказал мне тогда, между прочим:

– Нет, конечно, ни одной заповеди, справедливость которой можно было бы доказать неопровержимым образом, как нет ни одного нравственного закона, который был бы непогрешимо обязателен. И этика вообще существует лишь постольку, поскольку мы согласны ее принять. <…> Он поднялся со скамейки; я встал тоже. Листья были неподвижны, в саду стояла тишина.

– У Диккенса где-то есть одна замечательная фраза, – сказал он. – Запомните ее, она стоит этого. Я не помню, как это сказано буквально, но смысл ее такой: нам дана жизнь с непременным условием храбро защищать ее до последнего дыхания. Спокойной ночи.

И вот теперь я так же встал с кресла, как тогда со скамьи, на которой сидел рядом с ним, и повторял эти слова, которые как-то особенно значительно звучали сейчас:

– Нам дана жизнь с непременным условием храбро защищать ее до последнего дыхания».

(«Призрак Александра Вольфа»)

Мирной харьковской жизни Газданову отмерили нещедро – пять недолгих лет, с 1912 по революционный 1917 год. Еще чуть-чуть, но важных подробностей:

«Дома меня ждали обед и книжки, а вечером игра на дворе, куда мне запрещалось ходить. Мы жили тогда в доме, принадлежавшем Алексею Васильевичу Воронину, бывшему офицеру, происходившему из хорошего дворянского рода, человеку странному и замечательному».

(«Вечер у Клэр»)

В Харькове Газдановы жили в доме Пашковых. Гайто рос с детьми Пашковых, как вспоминала потом их родственница, а когда подрос, вошел в компанию, которая собиралась в доме Пашковых.

На вечерах царила хозяйка – Татьяна Пашкова, тайная и безнадежная любовь Гайто. Друзья называли ее Клэр, по-французски «светлая», за роскошные, вспоминают, белокурые волосы. А эти встречи, где читали стихи, слушали музыку и читали лекции – с некоторой насмешкой – «вечерами у Клэр».

Двоюродная племянница Татьяны Пашковой рассказывала со слов своей матери, Киры Гамалеи: «Иногда устраивали «семинары»: заслушивали чей-либо доклад на заданную философскую тему. И здесь заслуженно блистал Гайто.

Он делал великолепные доклады по работам Ницше, Шопенгауэра и других «модных» философов. На его выступления приходили специально, народу набиралась тьма-тьмущая, и, так как Гайто был роста невысокого, во время доклада ему под ноги ставили скамеечку».

Меж тем в России случились две революции и за порогом салона бушевала Гражданская война. В 1919 году Гайто Газданову шел шестнадцатый год: самое время бредить подвигами и искать место в меняющемся мире.

«Я хотел знать, что такое война, это было все тем же стремлением к новому и неизвестному. Я поступал в белую армию потому, что находился на ее территории, потому, что так было принято; и если бы в те времена Кисловодск был занят красными войсками, я поступил бы, наверное, в красную армию. Накануне того дня, когда я должен был уехать, я встретил Щура, моего гимназического товарища; он очень удивился, увидав меня в военной форме.

– Уж не к добровольцам ли ты собрался? – спросил он.

И когда я ответил, что к добровольцам, он посмотрел на меня с еще большим изумлением.

– Что ты делаешь, ты с ума сошел? Оставайся здесь, добровольцы отступают, через две недели наши будут в городе.

– Нет, я уж решил ехать.

– Какой ты чудак. Ведь потом ты сам будешь жалеть об этом.

– Нет, я все-таки поеду.

Он крепко пожал мне руку.

– Ну, желаю тебе не разочароваться.

– Спасибо, я думаю, не придется.

– Ты веришь в то, что добровольцы победят?

– Нет, совсем не верю, потому и разочаровываться не буду.

Вечером я прощался с матерью. Мой отъезд был для нее ударом. Она просила меня остаться; и нужна была вся жестокость моих шестнадцати лет, чтобы оставить мать одну и идти воевать – без убеждения, без энтузиазма, исключительно из желания вдруг увидеть и понять на войне такие новые вещи, которые, быть может, переродят меня.

– Судьба отняла у меня мужа и дочерей, – сказала мне мать, – остался один ты, и ты теперь уезжаешь».

(«Вечер у Клэр»)

Кисловодск мелькнул в тексте неслучайно: там жила осетинская родня. Там и во Владикавказе, у деда и бабушки, Гайто Газданов проводил гимназические каникулы.

Мать он больше никогда не увидит: Гайто вступит в армию Врангеля и вместе с ее разгромленными остатками отплывет из Севастополя в Турцию. Вера Николаевна уедет из Харькова во Владикавказ и доживет там до конца жизни.

«Было много невероятного в искусственном соединении разных людей, стрелявших из пушек и пулеметов: они двигались по полям южной России, ездили верхом, мчались на поездах, гибли, раздавленные колесами отступающей артиллерии, умирали и шевелились, умирая, и тщетно пытались наполнить большое пространство моря, воздуха и снега каким-то своим, не божественным смыслом».

(«Вечер у Клэр»)

«Жизнь того времени представлялась мне проходившей в трех различных странах: стране лета, тишины и известкового зноя Севастополя, в стране зимы, снега и метели и в стране нашей ночной истории, ночных тревог, и боев, и гудков во тьме и холоде.

В каждой из этих стран она была иной, и, приезжая в одну из них, мы привозили с собой другие; и холодной ночью, стоя на железном полу бронепоезда, я видел перед собой море и известку; и в Севастополе иногда блеск солнца, отразившийся на невидимом стекле, вдруг переносил меня на север. Но особенно не похожей на все, что я знал до того времени, была страна ночной жизни.

Я вспоминал, как ночью над нами медленно проносился печальный, протяжный свист пуль; и то, что пуля летит очень быстро, а звук ее скользит так минорно и неторопливо, делало особенно странным все это невольное оживление воздуха, это беспокойное и неуверенное движение звуков в небе.

Иногда из деревни доносился быстрый звон набата; красные облака, до тех пор незримые в темноте, освещались пламенем пожара, и люди выбегали из домов с такой же тревогой, с какой должны выбегать на палубу матросы корабля, давшего течь в открытом море, вдали от берегов.

Я часто думал тогда о кораблях, как бы спеша заранее прожить эту жизнь, которая была суждена мне позже, когда мы качались вверх и вниз на пароходе, в Черном море, посредине расстояния между Россией и Босфором».

(«Вечер у Клэр»)

В Константинополе Гайто Газданов встретил двоюродную сестру, балерину Аврору Газданову, и с ее помощью поступил в русскую гимназию. Потом гимназия перебралась в Болгарию, и Гайто последовал за ней.

«Володя уезжал из Константинополя один, никем не провожаемый, без слез, без объятий, даже без рукопожатия. Дул ветер с дождем, было довольно холодно, и он с удовольствием спустился в каюту. Он приехал на пароход почти в последнюю минуту, и потому едва он успел лечь и закрыть глаза, как пароход двинулся.

– Надо все же посмотреть в последний раз на Константинополь.

Он поднялся на палубу. Было почти темно, скользко и мокро; сквозь дождь уходили неверные очертания зданий, ветер бросал брызги воды в лицо; шум порта с криками турок и гудками катеров, влажно раздававшимися сквозь густеющую темноту, стал стихать и удаляться. Володя постоял некоторое время и опять спустился в каюту.

– Ну, поехали, – вслух сказал он себе.

Он лег и закрыл глаза, но не засыпал, лишь начал дремать; из далекой каюты послышалась музыка. Володя силился разобрать мотив и не мог, и, как всегда в таких случаях, ему казалось, что это нечто знакомое. Потом музыка умолкла и он задумался, глядя на толстое стекло иллюминатора, пересеченное неправильными линиями дождя».

(«История одного путешествия»)

В 1923 году Газданов закончил гимназию в болгарском городе Шумене и тут же отправился в Париж. Он мыл паровозы и вел жизнь клошара, работал грузчиком, слесарем и Бог знает кем еще, пока не сел за руль такси.

«Все, или почти все, что было прекрасного в мире, стало для меня точно наглухо закрыто – и я остался один, с упорным желанием не быть все же захлестнутым той бесконечной и безотрадной человеческой мерзостью, в ежедневном соприкосновении с которой состояла моя работа».

(«Ночные дороги»)

В упорной борьбе с «безотрадной мерзостью» и потоком будней Газданов выплыл. Не отрываясь от баранки, он учился в Сорбонне, не покидая такси, начал писать. И на большой скорости влетел в литературу.

Именно в ней он нашел новую родину и обрел наконец свободное дыхание.

«Я входил, не зная как и почему, в иной мир, легкий и стеклянный, где все было звонко и далеко и где я, наконец, дышал этим удивительным весенним воздухом, от полного отсутствия которого я бы, кажется, задохнулся. Мне трудно было дышать, как почти всем нам, в этом европейском воздухе, где не было ни ледяной чистоты зимы, ни бесконечных запахов и звуков северной весны, ни огромных пространств моей родины».

(«Ночные дороги»)

В 1929 году в Париже небольшим тиражом напечатали первую книгу Гайто Газданова – «Вечер у Клэр». Она стала событием, роман одобрил строгий судья – Иван Бунин. Газданов решился и послал книгу Горькому. В феврале 1930 года Максим Горький ответил:

«Сердечно благодарю Вас за подарок, за присланную Вами книгу. Прочитал я ее с большим удовольствием, даже – с наслаждением, а это редко бывает, хотя я читаю не мало. Вы, разумеется, сами чувствуете, что Вы весьма талантливый человек, к этому я бы добавил, что Вы еще своеобразно талантливы – право сказать я это выношу не только из «Вечера у Клэр», а также из рассказов Ваших – из «Гавайских гитар» и других».

В марте 1934 года Гайто Газданов ответил Горькому письмом с благодарностью:

«Очень благодарен Вам за предложение послать книгу в Россию.

Я был бы счастлив, если бы она могла выйти там, потому что здесь у нас нет читателей и вообще нет ничего.

С другой стороны, как Вы, может быть, увидели это из книги, я не принадлежу к «эмигрантским авторам», я плохо и мало знаю Россию, так как уехал оттуда, когда мне было шестнадцать лет, немного больше; но Россия моя родина, и ни на каком другом языке, кроме русского, я не могу и не буду писать».

Газданов начал подумывать о возвращении на родину, и даже просил Горького посодействовать ему в этом. Но Горький не успел, хотя и намеревался: в 1936 году он умер.

«Я жил в Париже на четвертом этаже тихого дома, такого тихого, что иногда казалось, будто он населен покойниками, к которым никто никогда не приходил».

(«Из записных книжек»)

Из советского Орджоникидзе в «тихий дом» шли письма – в 1932-м, 1933-м, 1935-м. Мать желала увидеть сына, но понимала, что возвращаться опасно, и эзоповым языком предупреждала сына:

«Я лично с удовольствием отдала бы жизнь за то, чтобы тебя увидеть, услышать твой голос, посмотреть на тебя, побыть с тобой хотя бы несколько месяцев, т. ч. «желать», чтобы я то же чувствовала, что и ты от свиданья нашего – не надо, mais tu ne reviendras que dans un an, n’est-ce pas? Pas avant. («Но ты ведь вернешься только через год, не так ли? Не раньше». – Авт.)

Все надо обдумать, иметь все необходимое на руках…

Мой дорогой, ненаглядный мальчик, я все время беспокоюсь – здоров ли ты. Выспался ли после долгих бессонных ночей. Что ты теперь делаешь и где будешь жить. Сейчас я совершенно не представляю себе твоего образа жизни и твоих планов на будущее».

Ответы на эти вопросы мать и сын получили вскоре: Газданов познакомился с русской эмигранткой родом из Одессы Фаиной Ламзаки, счастливо женился и прожил с ней до самой кончины.

Вместе они пережили оккупацию Парижа, участвовали в Сопротивлении, перебрались в Мюнхен, где Газданову предложили работу на радиостанции «Свобода».

В 1953 году за шумом глушилок советские люди услышали: «У микрофона Георгий Черкасов». О том, что это Гайто Газданов, в СССР тогда не знал почти никто. Книги Газданова вернутся на родину, когда Горбачев откинет железный занавес.

На «Свободе» Газданов проработал до самой своей смерти. Жил в Мюнхене, потом опять вернулся в Париж корреспондентом парижского бюро, потом опять уехал в Мюнхен – главным редактором русской службы.

Незадолго до кончины, в 1971 году, он восстановил переписку с харьковскими друзьями молодости, прерванную, когда писатель начал работать на «вражеский голос».

Письмо Татьяны Пашковой Гайто Газданов получил за месяц до смерти:

«Гайто, дорогой!

Прежде всего – бесконечно рада твоему выздоровлению! Я была уверена, что твой крепкий организм справится с этим недугом. Ты обретаешь прежние привычные габариты… Очень, очень рада…

Я так радовалась, наконец, установившейся связи с тобой. Ведь более тридцати лет… мы ничего не знали о тебе. Правда, за эти годы в литературе несколько раз проскальзывали сведения о тебе.

Как-то в воспоминаниях Вадима Андреева, в воспоминаниях жены Бунина, но все это большой давности. <…> Много воспоминаний связано с тобой, Гайтоша. А ты почему-то вспомнил ссоры. А я помню твою оригинальную манеру собирать цветы и носить их корнями вверх! Еще ранее – твои ходули, которые весь наш девчатник повергали в восторг. А твоя память – твои чтения на память прозаических произведений и многое, многое другое.

Ты пишешь о том, чтобы я постаралась достать твою книгу 30 года – но как? Костя спрашивал у букинистов на бульварах, но у них не было. Единственный путь – это ты должен мне прислать ее… другого нет. Умудрись как-нибудь. <…> Гайто, родной, пиши, если это не связано с какими-либо неудобствами. Так мало людей, которым можно сказать – помнишь. Шлю тебе самый нежный искренний привет. Хочу думать, что ты здоров.

Твоя Таня».

Татьяна Пашкова «умерла, так и не прочитав романа о великой любви к женщине, названной в ее честь Клэр», как пишет ее троюродная сестра, тоже Татьяна.

«Вечер у Клэр» читают до сих пор – как и остальные книги Газданова. Писатели всегда возвращаются, в плоти или на бумаге, – это подметил другой эмигрант, Иосиф Бродский…

Яков Беленький

Наверх